О. Сергий указал рукой на дьякона.
– Глядите, чт? наделали, отец Иван. Аще, сказано, кто соблазнит единаго от малых сих…
– От малых сих, – мрачно подтвердил дьякон.
– Тому…
– Тому, – вторил дьякон.
О. Иван вскочил и затопал по полу мягкой туфлей.
– Не желаю! – крикнул он. – Довольно посмеялись надо мною – кости повысушили. Не желаю! Вон!
Пришлось уйти. И опять в тишине бурлил самовар, и опять в тишине громко тянули чай с блюдечек и громко вздыхали. Дьякон попробовал было излиться перед о. Сергием, но тот строго пригрозил ему пальцем, и тишина восстановилась. Постучали осторожно к о. Ивану в дверь:
– Огня не надо ли? Не понадобилось; так и проходил о. Иван весь вечер в темноте, натыкаясь на стулья. Хотя дьякон жил рядом, но, ввиду тревожного времени, решил остаться ночевать; и попадья об этом просила. И уже когда укладывались все, о. Иван потребовал к себе попадью, – вышла она совсем запуганная и ничего не понимающая.
– Бритву просит, – заплакала она.
– Ужели резаться? – приподнялся с дивана полураздетый о. Сергий.
– Голову брить хочет, – ответила попадья и горько зарыдала.
Стало страшно, и уже раздетый для сна дьякон начал вновь одеваться.
– Не-ет, – бормотал дьякон возмущенно. – Нет, это что ж такое? Нет…
– Откуда у нас бритвы? У нас бритв нету, – упавшим голосом сказал о. Сергий.
– Это он от злости, – пояснил Агафангел, знаменский дьякон. – Для противления.
О. Иван, подслушивавший сквозь дверь, что говорится, сердито постучал пальцем жену и громко, так, чтобы все слышали, приказал:
– Завтра утром Машку к писарю пошли – у писаря бритва есть.
И долго, когда все уже спали, ходил по комнатке, ядовито усмехался и ликовал: вот обрею завтра голову – тогда попробуй возьми.
Посмеивался. Но вдруг совсем ясно, как в зеркале, увидел свою голову обритой, и стало невыносимо страшно. Попробовал в темноте свои волосы – вот они, сухонькие, мягкие и, когда их так пробовать, совсем чужие. Отец Иван зажег лампу, но страх не проходил: комната была чужая. Он первый раз видел эту комнату; он никогда не был в этой комнате, он не знал этой комнаты совсем; а за стеною страшно и незнакомо храпел дьякон, которого уговорили остаться. Подобрал поп подрясник, похожий на халат, и тихонько, мимо спящих, пробрался к попадье.
– Спишь? – шепотом спросил он.
– Нет, – шепотом ответила попадья.
– А я думал – спишь.
– Нет.
Долго придумывал: как бы устроить так, чтобы посидеть возле близкого человека. Попадья ожидала – в молчании и страхе.
– Ты вот что… ты принеси-ка мне чего-нибудь поесть. Огня не зажигай – не надо.
– Да как же без огня – я себе лоб расшибу.
– Ну, ну, не расшибешь.
Сидел на кровати и долго ел что-то, не разбирая вкуса.
– Колька завтра приедет?
– И Коля и Сашенька. Ты что это, отец, а? Что с тобою, а?
– Ну, ну, молчи.
Пожевал-пожевал в темноте беззубыми деснами, попалось что-то твердое, должно быть, корка, – сердито выплюнул. Вздохнул и тихонько мимо спящих побрел к себе… Поп Иван, поп Иван, – куда ты идешь?
В обед приехал о. Эразм Гуманистов, а к ночи прибыли и сыновья о. Ивана. Дорога была трудная, весенняя – ни на санях, ни на колесах, и о. Эразм чуть не утонул со своим Ермишкой, перебираясь через маленький овражек: ноздреватая, как мокрый грязный сахар, дорога лежала ровненько и будто устойчиво, а когда въехали, провалились в текучую воду – ибо уже проточила весенняя вода целые пещеры и понастроила снежных арок. По счастью, выбрались, только промокли сильно, да рукавицы с кнутом поп потерял, а уж когда подъезжал к Богоявленскому, хватился – и шапки нету. Раньше не заметил, так как был, по обычаю своему, весьма нетрезв.
Даже не высушившись по-настоящему, а только освежив горло стаканчиком водки и закусив ее горячим жидким чаем, о. Эразм ввалился к старому другу. Состоя на особых правах, он и разрешения войти не спросил, а просто вошел и смял маленького попа в тяжелых, немного пьяных, но теплых объятиях.
– Ты что это надумал, Иван, какие еще новые штуки? Голова-то еще не выбрита?
– Дверь затвори, – сухо сказал о. Иван. – Да не ори: не на волков собрался.
О. Эразм послушно закрыл дверь и сразу, как и все, входившие к о. Ивану, почувствовал томительность и даже как бы умышленность положения. Простые слова не годились, а непростые – и не давались и были слишком уж непросты для белого дня, низенького протертого дивана и восседавшего на нем сухонького, вчерашнего и позавчерашнего попа. И сразу, как это бывало с ним, о. Эразм Гуманистов впал в сильное расстройство и от буйного натиска перешел к тихому и горькому недоумению. Запустил пальцы, как вилы в сено, в бороду, повертел, с трудом выдрал назад и неожиданно спросил:
– Злишься, Иван?
– Злюсь, – с такой же неожиданной откровенностью ответил сухонький поп и пошамкал торопливо обнаженными пергаментными губами. – Злюсь.
– А ты не злись, – посоветовал друг. – Поскандалил – ну и довольно, надо и честь знать.
– А ты не ври! Что, я именинник, что ли – какой тут скандал?
О. Эразм вздохнул.
– По указу?
– По указу.
– В указе этого нет, чтобы в магометанство.
– Прибавят.
– Вот ты как зарядился! А я, брат, было, в канаве утонул. Вот чудеса!
– Что ж, и в канаве утонешь, и на сухом месте утонешь, когда предназначено, – спокойно согласился поп Иван.
– Ну и зарядился! – качнул головой о. Эразм. – Дьякона-то видел? Мается честная душа, как кошка перед родами. Говорю: «Выпей водки, Зосима». – «Нет, говорит, вы мне лучше смолы расплавленной в горло влейте». Вот какой! Что тут у вас, видение, что ли, было?